Herby – витамины, спортивное питание, косметика, травы, продукты

Тридцать семь

Я ТОлько начал засыпать, с головой, все еще полной добра и зла…

— Просто не могу поверить, что ты так думаешь! Добро — это то, что доставляет тебе удовольствие?

— Хочешь — верь, хочешь — не верь, Дикки! — сказал я. — Думать так — не преступление.

— Если бы это и было преступлением, тебя, по всей видимости, это бы не остановило.

Холм за это время стал еще зеленее, и теперь по его склонам струились реки крошечных цветочков, в основном желтых и голубых, название которых Лесли сказала бы сразу, как только бы их увидела.

— Откуда ты знаешь, о чем я думаю? — сказал я. — Разве я давал тебе ключ к моему сознанию? Ты следишь за всем, что я делаю?

Вместо камешка он беззвучно протянул мне сделанную из бальсового дерева модель планера с размахом крыла в двадцать дюймов и куском пластилина на носу для балансировки.

— Я ни за чем не наблюдаю, — сказал он.Я могу видеть твою жизнь, только когда ты мне это позволяешь. Но недавно я понял, что ты начинаешь учиться. Раньше этого не было.

Счесть ли мне это его вторжение посягательством на частную собственность? Ощущаю ли я неудобство оттого, что он получил доступ к тому, что я узнаю сейчас?

Я улыбнулся.

— Что ж, ты растешь.

Он с удивлением взглянул на меня.

— Нет. Разве ты не помнишь? Мне всегда будет только девять лет, Ричард.

— Тогда для чего ты хочешь узнать все, что знаю я, если не для того, чтобы, по твоим словам, попробовать прожить, пользуясь моим опытом и избегая моих ошибок?

— Я не говорил, что собираюсь прожить жизнь, я сказал, что хочу только узнать, каково это — прожить жизнь? Для человека, которым я стану и который будет поступать в соответствии с тем, что я узнал от тебя, я буду оставаться девятилетним — так же, как для тебя. Скажи мне то, что считаешь истинным… я не знаю, что мне думать о добре и зле, а мне необходимо это знать!

— Что тут непонятного? — сказал я. — Добро — это то, что доставляет тебе…

— Это слишком… упрощенно! — сказал он, смакуя последнее слово. — Я и сам мог бы так сказать.

— Перестань, Капитан. Во‑первых, ты совсем не глуп, во‑вторых, самые простые вещи, чаще всего, оказываются самыми истинными, в‑третьих, это я — пятьдесят лет прочь, и есть тот парень, который учился, — вот его‑то ты и ищешь. Это очень упрощенно, и, когда ты слышишь «Добро!», прежде чем согласиться, подумай, кто говорит это, и если да, то почему.

Я уравновесил в руке планер и запустил его. Он поднялся фута на четыре над землей, замер и отвесно упал, уткнувшись носом в землю. Я бы сказал, что надо немного облегчить нос.

— Добро — это нечто большее, — сказал он, — чем только то, что доставляет мне удовольствие.

— Конечно. Кратковременное удовольствие не всегда совпадает с длительным счастьем, и нам необходимо подумать, чтобы сказать почему. В каждой истории, где некто продает душу дьяволу, суть сделки одна: обмен длительного счастья на кратковременное у довольствие, и мораль также одна: не очень умный обмен!

Итак, существует согласие между добром и злом, этими ценностями с расплывчатыми границами, которые неплохо совмещаются во множестве людей. Культуры могут не сходиться друг с другом в том, что такое «хорошо» и что такое «плохо», но внутри каждой культуры, как правило, на эту тему существует согласие.

— Почему так расплывчато? Почему бы тебе не говорить ясно? У меня есть четкие определения.

— Убийство — это…

— Плохо, — сказал он без колебаний.

— Милосердие — это…

— Хорошо.

Я убрал немного пластилина с носа маленького планера.

— Выражать сознательный протест в военное время —это…

— Гм.

— Добро это или зло, — спросил я снова, — выражать сознательный протест в военное время?

— Какова эта война? Мы защищаем себя или нападаем на маленькую беззащитную страну?

— Вот, — сказал я. — Как только ты находишь ситуацию, в которой добро и зло начинают зависеть от обстоятельств, вся твоя концепция оказывается субъективной, а выбор — совсем не таким ясным, как нам казалось. Как и в отношении других подобных категорий, мы должны говорить только, что это хорошо для меня или это плохо для меня.

Я осторожно запустил планер снова. Он взмыл вверх, замер и снова свалился в траву.

— Одно исключение не может повлиять на правило!

— Нет, — сказал я, вновь беря в руки планер и задумавшись над проблемой его балансировки. Теперь я уже добавил немного пластилина.

— Докажи.

— Считать ли злом убийство, совершенное с целью самообороны? Убийство врагов в военное время? Эвтаназию?

— По твоим словам, убить кого‑либо невозможно, — сказал он. — Жизнь Есть, и мы не можем создавать ее или уничтожать.

— Жизнь Есть, Дикки, это так. И у нее нет правил. Но мы с тобой сейчас говорим об играх, здесь, в пространстве‑времени, о предположениях относительно образов, добре и зле в свете человеческой культуры, в обществе, где реально кажущееся, а Принцип остается незамеченным.

— То есть в действительности добра и зла не существует?

— Не существует абсолютных Добра и Зла. Единственный абсолют — Жизнь Есть.

— Значит, я могу делать все, что мне вздумается, и не будет никаких последствий? Я могу идти обманывать, красть, убивать, и это не повлечет никаких последствий, если моя личная мораль говорит мне, что это хорошо?

— Конечно, можешь, — сказал я. — Но будут последствия, которые ты вряд ли воспримешь как хорошие.

— Например?

— Например, твой поступок будет тяготить твою душу до конца жизни. Или ты будешь гнить в тюрьме от семи до двенадцати лет. Или ты у мрешь удивленным: ты думал, что твоя жертва беззащитна, а она оказалась вооруженной. В мире образов существует бесконечное множество последствий, чтобы уравновесить любой сделанный тобой выбор.

— Любой? — спросил он.

— Любой.

Он потер указательным пальцем кончик большого.

— Любой — и самый крошечный, и самый большой?

— Подумай сам, — сказал я. — Какой выбор не имеет последствий?

Я в третий раз запустил маленький планер. Он плавно поднялся над землей, пролетел, почти касаясь верхушек травы, футов тридцать, и легко, словно бабочка, приземлился. Неплохо для третьей попытки.

— Есть ли последствия у решения стать писателем?

— Да, —сказал я. — Каждый день я могу спать до обеда.

— Перестань…

Я отправился искать планер в траве.

— Дикки, разве ты не понимаешь? Всегда есть какие‑то… результаты, хорошие или плохие…

— …доставляющие‑мне‑удовольствие и не‑доставляющие‑мне‑удовольствия…пояснил он за нас обоих.

— …того, что мы решаем делать, — закончил я, — и того, кем мы решаем быть.

— А какие отрицательные последствия решения стать писателем? — спросил он.

Идя назад, я не смог расшифровать выражение его лица и понять, почему он спрашивает.

— Много лет назад я написал книгу о диете, в которой сказал, что многим из нас не помешало бы сбросить фунтов десять?

— Это и есть отрицательные последствия?

— Нет, — сказал я ему. — Последствие, которое не доставило мне удовольствия, заключалось в том, что один из моих читателей согласился с этим, процитировал меня в качестве авторитета и отрезал себе голову, таким образом избавившись от лишнего веса.

Глаза словно блюдца.

— ЧТО?

— Он не понял, о чем я писал, Дикки, но сбросил те самые десять фунтов.

— Ты шутишь!

— Не совсем, — сказал я. — Много лет назад я действительно написал книгу, в которой главный герой не боялся смерти. Один молодой человек прочитал эту книгу, решил, что он тоже не боится смерти, и покончил с собой.

— Ты опять шутишь.

— Нет. Это правда.

Я сел на траву с планером в руке.

— Зачем он это сделал?

— Он был влюблен в одну девушку и не нравился ее родителям, которые пообещали разлучить их навсегда. Влюбленные решили покончить с собой, въехав на большой скорости в стену. Она выжила, а он погиб.

— Почему они просто не бежали вдвоем?

— Хороший вопрос.

— Если бы я уже решился умереть за что‑то, Ричард, вряд ли меня остановило бы что‑нибудь меньшее, чем смерть! А к этому относится немало решительных мер.

— Например?

Интересно, что я считал решительными мерами, когда мне было девять лет?

— Взять свой скаутский нож, еду и спички и бежать с ней в горы.

Я вспомнил свой последний мальчишеский побег: прочь из родного города, в дикие дебри, которые изо дня в день виднелись на горизонте. Я ожидал большего.

— Если бы я умел водить машину, мы бы уехали в Монтану. Или пробрались бы на грузовое судно, идущее в Новую Зеландию.

Конечно же, побег был его первой мыслью. Если бы сегодня в нашей жизни еще оставалось место чему‑нибудь решительному, я бы тоже выбрал побег.

— Я бы поговорил с ее родителями, — продолжал он, — пообещал бы подстригать траву на их лужайке до конца жизни, показал бы им дневник с моими отметками и привел бы полсотни своих друзей, чтобы они засвидетельствовали, что я действительно хороший парень.

Я кивнул.

— Господи, ну и потом, ведь она не была собственностью своих мамы и папы!

— Нет, — сказал я. — По моему убеждению — ни одной секунды, но вряд ли у ее родителей были те же убеждения, что и у меня.

— Позволил бы ей уехать, — сказал он. — Писал бы ей письма от имени нового близкого друга, пока бы не подрос настолько, что мог бы отправиться за ней.

— Возможно.

— Я бы работал и посылал бы ей деньги, чтобы она могла звонить мне, когда захочет. По телефону мы бы договорились, как нам опять встретиться.

Я ждал.

— Терпение. Рано или поздно мы останемся одни, без родителей, и тогда никто не сможет помешать нам быть вместе.

За пять минут Дикки придумал пять планов, как преодолеть родительский запрет, не прибегая к самоубийству, — по одному плану в минуту. Однажды, подумал я, тот парень тоже ломал над этим голову.

Если бы бедняга раскачивался на почти перетертой веревке над озером, полным крокодилов, тогда бы я мог согласиться, что выбор у него весьма ограничен, но даже в этом случае смерть вовсе не была бы неизбежной. Одно время, во Флориде, я часто плавал в водоеме с аллигаторами; не все из них людоеды. Если они не голодны или погружены в медитацию, когда ты проплываешь мимо, они не представляют никакой опасности.

Я подбросил планер. Он набрал высоту, выровнялся и медленно скрылся из виду за гребнем холма.

Смерть — это единственное, чего нельзя изменить, подумал я. Хотел бы я, чтобы тот мой опрометчивый юный читатель был здесь, со мной и Дикки. Убить себя в шестнадцать лет не означает выиграть игру, ради которой мы находимся здесь.

И запомни, сказал бы я ему: если ты собираешься использовать мою книгу для оправдания самоубийства, тебе потребуется мое письменное разрешение, прежде чем сделать это. Давай, сделай это: я разозлюсь как черт, и мой читатель, забывший, какой игрой является наше пространство‑время, низко поклонится этому миру зеркал.

Я помолчал минуту, задумавшись над его выбором.

— Что бы ты чувствовал, Дикки? Ты убиваешь себя, въехав в стену, воспаряешь над своим смятым за рулем телом и вдруг понимаешь: «О, нет! Мы же могли сбежать в Окленд! Ну и дурак же я!»

— Слишком поздно, — сказал он. — По‑твоему, мне снова пришлось бы стать в очередь, потом снова родиться младенцем, еще более беспомощным, чем подросток. Мне пришлось бы все начинать сначала: учиться говорить, учиться ходить, учиться считать, пойти в детский сад, делать все, что скажут взрослые, потому что они большие, а я маленький…

Нам не нужно снова становиться в очередь, подумал я. Нам ничего не нужно делать. Мы хотим делать это снова, пытаясь сделать это правильным, умным и точным действием.

В первый раз с момента нашей встречи мальчик, которым я был, проявил жалость к мужчине, которым он станет.

— Каковы были бы последствия, — тихо сказал он, — если бы ты написал книгу, которую кто‑нибудь не понял бы?

— Я до сих пор ощущаю этот огромный груз, Дикки. Я хотел бы поговорить с ним, хотел бы услышать от него другие варианты.

— Это невозможно. Он мертв.

Кто знает, подумал я. Может быть, к тому времени, как я завершу свою следующую книгу, она уже сможет ее прочитать.